Место для души
(заметки благодарного читателя)
Древние греки придумали искусство, чтобы с его помощью осмысливать бытие, останавливать его быстротекущие мгновения. Для чего? Для того, чтобы раскрасить эмоцией мысль и напитать душу. Поэзия имеет тут свою, ей только свойственную задачу. И все поэты, начиная с Гомера, а, может быть, и значительно раньше, делали, делают, и будут делать одно общее дело, независимо от внешних проявлений заинтересованности в их труде. Общество может позволить себе больший или меньший интерес к поэзии. Оно может собираться на стадионах, а может и не собираться. Но - всегда! - найдется круг людей, для которых поэтический образ, звуковая аллитерация, рифма, стихотворный размер будут необходимым условием существования, без них они жить не смогут. Именно поэтому природа и рождает поэтов, и самый последний из них все равно оказывается предпоследним. Этот процесс, может быть, имеет начало, но, к счастью, не имеет конца.
И все они - прошлые, настоящие и будущие, - работают в каком то смысле вместе, и не имеет большого смысла их ранжировать, пытаясь дать каждому определенное место в строю. Это вредная и малопродуктивная задача. Батюшков мог бы ограничиться одной строкой: "О, память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной". Державину хватило бы стихотворения "Река времен в своем стремленьи", или даже одной первой строки из оды "На смерть князя Мещерского", всем известной: "Глагол времен! Металла звон!", от которой мурашки бегут по коже. Примеры можно множить бесконечно. Все это так - человек или рождается Поэтом, или не рождается. А расставляет их потом по полочкам людская молва и прихоть критиков. Для чего это делается? Для того, чтобы знать, кого нужно изучать в школе, а кого можно и позабыть?
Ну-ка, попробуйте забыть Вильгельма Кюхельбекера, бедного Виленьку, сказавшего в ледяной Сибири: "Горька судьба поэтов всех времен,\Тяжеле всех судьба казнит Россию". Вот ведь и поэзию он любил больше, чем она его, и посмеивались над ним, но и без его стихов напряжение поэтического пространства было бы слабее. И пусть меня осудят пушкинисты и лермонтоведы, но Кюхельбекера так же невозможно забыть, как Пушкина или Лермонтова. Невозможно, никак нельзя, ведь все они, все поэты, жившие и живущие, и даже еще не родившиеся составляют единое поэтическое поле. Никакая новация, оригинальность, непохожесть вне этого поля существовать не могут.
Понимают это, к сожалению, не все. Вся страна наша может в полном ажиотаже отмечать двухсотлетний юбилей бесконечно любимого нами А.С. Пушкина и полностью проигнорировать через несколько месяцев такой же двухсотлетний юбилей уникального Баратынского. Те же немногие, в чьих руках "все знанье о стихах" себе этого позволить не могут.
Александр Кушнер - как раз из тех, кто понимает эту нерасторжимую связь отлично, кто органично вобрал в себя всю русскую поэзию, да и мировую тоже. Все поэты - друзья и единомышленники - Фет и Тютчев, Вяземский и Баратынский, Державин и Пушкин, Батюшков и Дельвиг, Блок и Маяковский, да разве всех перечислишь! Судьбы их, их личные трагедии, проходя через его душу, отражаются в стихах. Более того, - они для поэта абсолютно живые люди, друзья, единомышленники и соратники, зачастую куда более понятные и близкие, чем современники. Знакомое чувство.
И так он понимает и чувствует не только поэзию, но и литературу в целом, а еще и живопись, и архитектуру и музыку, историю человеческую - короче, всю культуру во всем ее разнообразии и полноте. Поэтому и древний Рим и Греция и прочая и прочая - не сумма знаний только, - но живая вода эмоций, необходимых для возникновения поэтического вдохновения.
На выбор смерть ему предложена была.
Он Цезаря благодарил за милость.
Могла кинжалом быть, петлею быть могла,
Пока он выбирал, топталась и томилась,
Ходила вслед за ним, бубнила невпопад:
Вскрой вены, утопись, с высокой кинься кручи.
Он шкафчик отворил: быть может, выпить яд?
Не худший способ, но, возможно и не лучший.
У греков - жизнь любить, у римлян - умирать,
У римлян - умирать с достоинством учиться,
У греков - мир ценить, у римлян - воевать,
У греков звук тянуть на флейте, на цевнице,
У греков - жизнь любить, у греков - торс лепить,
Объемно-теневой, как туча в небе зимнем,
Он отдал плащ рабу, и свет велел гасить.
У греков - воск топить, и умирать - у римлян.
Казалось бы, что нам Сенека? Но поэт пропустил это знание через свою душу и давнее событие - самоубийство Сенеки по приказу его бывшего ученика императора Нерона уже не просто факт из учебника истории, а современное ему и нам переживание.
Каждому непредвзятому читателю кушнеровских стихов совершенно очевидно, что его поэзия выросла на мощнейшем культурном слое, на освоение которого нужно было затратить огромное количество энергии. (Удивительно, но именно почему-то высокий уровень культуры человека может вызывать в других, не обладающих этой высотой, чувство инстинктивной, классовой почти неприязни).
В прежние годы, видимо, именно это обстоятельство давало некоторым критикам неверный повод упрекать его поэзию в некоей литературности и, отсюда, во вторичности. Дескать, не жизнью, как таковой, автор вдохновляется, а ее отображением в искусстве. Да и автор сам от этого, как будто бы, не отрекается.
О, если бы при нас какой-нибудь еще раз
Привлек сердца роман, как "Вертер" или "Дар",
О, если бы к груди прижать счастливый образ,
Неважно, пусть он юн, а ты угрюм и стар.
О, если бы еще один Онегин, что ли,
Пусть Генри-лейтенанат, пусть гамсуновский Глан…
Неужто навсегда разобраны все роли
Подсохли слезы все, развеян весь туман?
Ведь это как любовь! Неужто ни в Европе,
Ни в Африке слова никто не сцепит так,
Чтоб мир себя узнал в смущенье и ознобе,
Вздохнул, помолодел, вспылил, ускорил шаг!
Это стихи из "Летучей гряды" - недавнего (2000 год) и совершенно замечательного сборника, который наряду с предыдущей, выпущенной в 1994 году книгой "На сумрачной звезде", такой же прекрасной, явил нам поэта в дальнейшем развитии и новом качестве.
Ну и о чем же они? А только о том, что болит душа, что может не случится нового потрясения от написанного, что не на чем будет воспитывать душу, что мир не помолодеет, а будет только старится и скатываться в бездну бездуховности. Эта разламывающая, разрывающая сердце тревога постоянно присутствует в последних кушнеровских стихах. Ему все чудится, что поэзия может кончиться, что "Стихи - архаика. И больше их не будет" Этого настроения и тревоги хватает в последних его книгах и жизнь, увы, никак их не опровергает. Но при чем здесь литературность? Просто литература для автора - неотъемлемая часть самой жизни, такая же реальная, как она сама. И она может вызывать поэтическое потрясение самой высокой пробы, чему мы, читатели, являемся счастливыми свидетелями.
Ибо Кушнеру хватает твердости и воли писать и писать, и, слава Богу, выходят новые книги, где стихи перемежаются с прекрасными эссе о поэзии и поэтах, о живописи, и все это наполнено наперекор всему радостью бытия. Да уж, действительно:
В двадцатом веке надо гибельном
Жить, смертоносном, массовидном,
Чтоб дело счастья стало прибыльным
И чувство радости - завидным.
А век свой поэт чувствует остро и понимает беспощадно. И принимает. Помните, в 1978 году он написал "Времена не выбирают, в них живут и умирают…" А через год, в 1979 страшное "Воспоминание". Пусть каждый, кто считает автора слишком погруженным в мелочи и детали, перечтет его. Да разве только его! На моем прошлогоднем концерте в Аугсбурге, где я пел его стихи, глаза эмигрантов увлажнялись при этих словах:
Я скажу тебе, где хорошо, - хорошо, где нам плохо.
Хорошо, где к тебе поднимаясь навстречу с дивана
Произносят такие слова, как "страна" и "эпоха"
И не стыдно тому, кто их вслух произносит, не странно.
И всерьез отвечая на них, не боишься подвоха
И болят они, как нанесенная в юности рана.
Сперва о пустяке…
О деталях в кушнеровских стихах можно говорить бесконечно. Деталь делает взгляд человека внимательным, острым, не дает ему бездумно скользить по поверхности, зацепляет. Я очень хорошо это понимаю, ибо и сам, гуляя по нашему общему с ним любимому городу, ищу глазами лошадиные головы, русалок, сов, котов с задранными хвостами, нимф, наяд, кариатид с нахмуренными лицами на фасадах домов родной Петроградской стороны. Ищу глазами и сердцем.
Кушнеровская деталь всегда точна, она - результат его пристального, сосредоточенного взгляда. В этом смысле весь город - его кабинет. "А в Мойке рядом с Замком Инженерным./ Мы донную увидели траву" Ах, сколько в этой фразе для меня, старого питерца, пищи для зрения, слуха, обоняния! И сама эта трава - зеленые, плавно шевелящиеся нити водорослей, и запах воды, который в сырой Венеции сразу напомнил мне именно наш город и остановка сотого автобуса и зелень Летнего сада за чугунной оградой через дорогу и шум листвы, доносящийся при порывах ветра отовсюду! Мгновенное ощущение счастья - вот что это такое.
Кому рассказать, для чего на примете
Держу и вино, и сучок на паркете
И зыбкую невскую прыть…
Детали в его стихах, выверенные, точные, случайные только на первый, нелюбопытный взгляд, всегда наполнены не только смыслом, но и эмоцией тоже точной, тонкой, высокой, выверенной. "Сперва о пустяке, потом о смысле". Но и пустяк - совсем не пустяк: это окружающий нас мир, во всем его разнообразии: страшном и прекрасном, притягательном и отталкивающем одновременно. Это - жизнь, которая как раз из мельчайших деталей и состоит.
Лишайничек серый, пушистый, на дачном заборе
Такой бархатистый - свидетелем будь в нашем споре.
Жизнь - чудо, по-моему, чудо. Нет, горечь и горе.
Да, горечь и горе, а вовсе не счастье и чудо.
На дачном заборе, слоистый, не знаю откуда.
Такой неказистый, пусть видит, какой ты зануда.
Какие лишенья на мненье твое повлияли,
Что вот утешенья не хочешь, - кружки и спирали
Под пальцами мелкие, пуговки, скобки, детали.
Всего лишь лишайничек, мягкою сыпью, и то лишь
Забывшись, руке потрепать его быстро позволишь,
И вымолишь вдруг то, о чем столько времени молишь.
Затем, что и сверху, и снизу, и сбоку - Всевышний,
Поэтому дальний от нас, выясняется, - ближний,
Спешащий на помощь, как этот лишайничек лишний.
Нужны ли здесь комментарии? Думаю, - нет.
Частное дело
А ведь одна из больных, интимнейших тем, это тема веры в Бога. Для нашего поколения, выросшего в стране официально безбожной, она особенно остра. Мы, наверное, никогда не станем людьми определенной конфессии, людьми церкви. Нам всегда будет что-то мешать, а, тем не менее, мы меньше всего атеисты и если что-то, и подвергаем сомнению, то не существование Творца, а многовековую интерпретацию этого существования людьми.
Нравственный стержень поэзии - вещь неоспоримая. П.А. Вяземский, чей запоздалый, горький спор с Богом, потрясает до глубины души и вызывает острое сочувствие, все же писал почти сорока годами раньше "Любить. Молиться. Петь. Святое назначенье/ Души, тоскующей в изгнании своем…" Ну, да, конечно, это самое общее место - упоминать о том, что устами поэта говорит Бог. Но ведь - говорит! Куда от этого деться? Настоящая поэзия не может быть безнравственной, но разве все так просто? В стихах Кушнера Бог разнолик. Он и "Бог семейных удовольствий", он и выдуманный бог поэзии Аполлон, он и старый Бог-творец, с удивлением читающий в своем небесном кабинете "жизнь незамечательных людей" Это прекрасное стихотворение достойно того, чтобы его тут же процитировать
Все нам Байрон, Гете, Мы, как дети
Знать хотим, что думал Теккерей,
Плачет Бог, читая на том свете
Жизнь незамечательных людей
У него в небесном кабинете
Пахнет мятой с сиверских полей
(за одну эту шестую строчку я полюбил бы поэзию Кушнера, да и поэзию вообще, даже если бы больше ничего не читал!)
Он встает, подавлен и взволнован,
Отложив очки, из-за стола.
Лесосклад он видит, груду бревен
И осколки битого стекла.
К дяде Пете взгляд его прикован
Средь добра вселенского и зла.
Он читает в сердце дяди Пети,
С удивленьем смотрит на него.
Стружки с пылью поднимает ветер
Шепчет дядя: этого…того…
Сколько бед на горьком этом свете!
Загляденье, радость, волшебство!
Загляденье, радость, волшебство - вся жизнь, которая тем дороже, что требует в конце себя последнего подвига - смерти. Но мы отклонились от темы, потому что у этой жизни в двадцатом веке есть и совсем другая ипостась
И когда в кинохронике мальчик с глазами,
Раскаленными ужасом, смотрит на нас,
Человечеством преданный и небесами,-
Разве венчик звезды его желтой погас?
Видит Бог, я его не оставлю, в другую
Веру перебежав и устроившись в ней.
В христианскую? О, никогда, ни в какую:
Эрмитажный старик не простит мне, еврей.
Это стихотворение вызвано к жизни героями Рембрандта, его "Возвращением блудного сына" и портретом "Старика-еврея". Ах, какие нити протянулись оттуда в страшную современность как перепутались временные пласты кинохроники и далекой уже от нас жизни. В зорко смотрящей душе поэта, наполненной трагедийным мироощущением, возникла живая, кровоточащая эмоция, и он готов оспорить справедливость Творца.
Трудно сказать, кто более верит в Бога - тот, кто молится ему в церкви, или тот, кто окликает его, спрашивает, просит помощи рядом с придорожным кустом, пролетая над вершинами гор, глядя на морские волны, просыпаясь ночью от нестерпимой любовной боли, глядя в бессонное окно улетающего в ночь поезда. А вообще, отношения с Богом дело частное, интимное, как сама поэзия, как душа, энтелехия по Платону. Смутно помню один разговор с умным собеседником, который сказал мне, что напрасно мы думаем, что душа непрерывно находится в нашем теле. Она находится где-то рядом и вселяется в тело это для производства своей, душевной работы. Иногда у некоторых людей это может случиться всего несколько раз в жизни, а у некоторых - никогда. У поэта же душа - не гостит, - живет, давая ему ощущения радости бытия и горечи постоянной его утраты, обостряя до предела все его чувства, наполняя жизнь его ощущением высокой трагедии. Не важно, верит он в Бога, или думает, что нет, - Бог живет в его стихах, если это - стихи.
И, вообще, это частное дело, точно
И не стоячей воде, а воде проточной
Душу бы я уподобил: бежит вода,
Нет, - говорит в тени, а на солнце - да!
Не проси избавленья.
Ловлю себя порою на мысли, что вместо всякого своего текста хочется просто поставить в ряд несколько десятков любимых стихов и заключить этот парад большим восклицательным знаком. Я живу с этими стихами почти столько лет, сколько они начали появляться на свет. А потом появилась еще и эссеистика, прекрасно их дополняющая. Целый мир! Мир, который ни разу ни в чем меня не обманул и не разочаровал. Стоит ли пытаться объяснять этот мир?
Музыка, которую мне посчастливилось придумать к несколько десяткам стихотворений не музыка вовсе или, не столько музыка - это, скорее, музыкальный вариант чтения стихов, не более того. Она, по крайней мере, не мешает словам. Так и должно быть, мне кажется. Если есть попадание, - внутренняя страстность стиха обязательно скажется в музыке. Особенно это относится к любовной лирике, которой у Кушнера предостаточно, которая с годами претерпела интереснейшую эволюцию, и которую очень хочется петь. А можно ли?
И вот здесь мне хочется сказать следующее. Во-первых: несмотря на сложный порой синтаксис, ломаную строку и прочие неудобства, большинство стихов Кушнера удивительно музыкальны. Во-вторых: несмотря на внешнюю сдержанность его поэзии, его стихи о любви наполнены настоящей, глубинной страстью. Этой страстностью его стихи были наполнены всегда. Я никогда, ни раньше, ни теперь не мог понять разговоров о том, что стихи его суховаты, мало эмоциональны. И уж совсем не принимал этого положения, когда речь шла о кушнеровской любовной лирике, в которую я влюбился уже в середине 60-х, и с которых у меня началось музыкальное осмысление его поэзии. Вот "Приметы", третий его сборник, вышедший в 1969 году. Три замечательных стихотворения, следующие одно за другим - "Два голоса", "В поезде", "Жить в городе другом - как бы не жить". Ах, какие это стихи! Тот, кто испытывал пытку расставания с любимым человеком, когда вся жизнь казалось, проваливается в пропасть все увеличивающегося расстояния, тот поймет и прочувствует эти строчки.
Не проси облегченья
От любви, не проси.
Согласись на мученье и губу прикуси.
Бодрствуй с полночью вместе,
Не мечтай разлюбить.
Я тебе на разъезде
Посвечу, так и быть.
("Два голоса")
или
Он плачет надо мной,
Блестящий дождь глотая,
Любовь мою бедой,
Виной своей считая
Твердя: "Прости, не плач" -
И сам в пылу внушенья,
Как сердобольный врач,
нуждаясь в утешенье.
Он плачет потому,
что нет конца мученью,
что я кажусь ему
безжизненною тенью;
как с этой стороны
стекла, где ссохлась муха,
глаза мои темны,
в них холодно и сухо
("В поезде")
И, наконец, апофеоз этого цикла:
Жить в городе другом - как бы не жить.
При жизни смерть дана, зовется - расстоянье.
Не торопи меня. Мне некуда спешить.
Летит вагон во тьму. О, смерти нарастанье.
С годами любовная лирика Кушнера стала глубже, насыщеннее, спокойнее. Стихи его посвящены Женщине Которая Рядом, и это - прекрасные стихи. Вот одно из них:
В Петербурге, Мадриде, Каире, похожем на груду
Безобразных камней, в Роттердаме, в Москве у друзей,
В Будапеште, Нью-Йорке, Венеции и не забуду
Никогда эту ночь с тенью della Salute над ней
В Коктебеле, Пицунде, бессмертном, как солнце, Париже,
Ялте, Лондоне, Бостоне, Риме, еще
Где? В Ташкенте, Болонье, Флоренции, Пскове, смотри же
Что за пламенный перечень, как же мне с ним горячо,
В Тюбингене, Севилье и сколько назвать еще мог я
Должен был золотых, неземных, ослепительных мест,
Где мы счастливы были, и брошены брюки и платье
Были на ночь на кресло - волшебный, сплошной палимпест
Не удержался и прочел "список кораблей" до конца - очень уж не хотелось останавливать этот поэтический поток. Там же, в книге "Летучая гряда" удерживают и развивают это настроение и другие стихотворения - "Ты, моя любимая цензура", "Женщины так устроены", "Слышал, как я во сне сегодня кричала", "Сети". И в других сборниках конца 80-х - 90-х годов их предостаточно. Так писать о счастливой любви - трепетно и страстно мало кто умеет. Вот разве еще замечательный московский поэт Владимир Соколов, ушедший от нас пять лет назад в своих "Стихах Марианне" мог бы составить здесь Кушнеру достойную компанию (отсылаю интересующихся к прекрасной книге его стихов "Неповторимый венец", вышедшей под общей редакцией вдовы поэта М. Роговской-Соколовой в 1999 году). А ведь когда-то именно Кушнером были написаны строчки: "У счастливой любви не бывает стихов, а несчастная их не читает". Что ж, он всегда был диалектичен. Закончу тему одним из самых любимых, ранних стихов, из сборника "Прямая речь"
Быть нелюбимым! Боже мой!
Какое счастье быть несчастным!
Идти под дождиком домой
С лицом потерянным и красным.
Какая мука, благодать
Сидеть с закушенной губою,
Раз десять на день умирать
И говорить с самим собою.
Какая жизнь - сходить с ума!
Как тень, по комнатам шататься!
Какое счастье - ждать письма
По месяцам - и не дождаться.
Кто нам сказал, что мир у ног
Лежит в слезах, на все согласен?
Он равнодушен и жесток
Зато воистину прекрасен.
Что с горем делать мне моим?
Спи. С головой в ночи укройся.
Когда б я не был счастлив им,
Я б разлюбил тебя. Не бойся.
Exegi monumentum
"Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный" - так примерно переводил Горациев "Памятник" Гаврила Романович Державин. " И долго буду тем любезен я народу" - вторил ему Александр Пушкин. Тема вечная, и мало кто из поэтов не написал программного стихотворения, или даже нескольких, в которых пытался осознать роль поэзии и свое место в ней.
В начале двадцатого века, в первые послереволюционные годы, да и позже в этих стихах звучало много металла, иногда чересчур много. Сюда же можно отнести и сакраментальное: "Поэт в России больше, чем поэт". Такая патетика Кушнеру чужда совершенно. Своей скромностью, интеллигентностью, и вместе спокойной настойчивостью в достижении выбранной цели он чем-то напоминает мне упомянутого выше Владимира Соколова. Тот писал в конце 70-х:
Что такое поэзия? Что вы!
Разве можно о том говорить.
Это - палец к губам. И ни слова.
Не маячить, не льстить, не сорить.
Александр Кушнер, по сути, думает так же. Поэзия, самодостаточна и вызревает вдали от шума и всяческой суеты. Эта позиция - принципиальна, она возникает достаточно рано и лишь усиливается с годами и продвижением вперед по творческому пути. Вот два стихотворения - написанное в 1975 "Аполлон в снегу" и двадцатью годами позже "Аполлон в траве". Пересказывать стихи - дело последнее, поэтому приведу текст полностью. Кстати, в его книге "Пятая стихия" они расположены почти рядом - вряд ли это случайно, учитывая особенное, Кушнеру присущее умение мыслить книгой, а не отдельным стихотворением. Итак.
"Аполлон в снегу"
Колоннада в снегу. Аполлон
В белой шапке, накрывшей венок.
Желтоватой синицей пленен
И сугробом, лежащим у ног.
Этот блеск, эта жесткая резь
От серебряной пыли в глазах!
Он продрог, в пятнах сырости весь,
В мелких трещинах, льдистых буграх.
Неподвижность застывших ветвей
И не снилась прилипшим к холмам,
Средь олив, у лазурных морей
Средиземным его двойникам.
Здесь под сенью покинутых гнезд,
Где и снег, словно гипс или мел,
Его самый продвинутый пост
И влиянья последний предел.
Здесь на фоне огромной страны
На затянутом льдом берегу
Замерзают, почти не слышны
Стоны лиры и гаснут в снегу,
И как будто они ничему
Не послужат ни нынче. Ни впредь,
Но должно быть, и нам и ему,
Чем больнее, тем сладостней петь.
В белых иглах мерцает душа,
В ее трещинах сумрак и лед.
Небожитель, морозом дыша,
Пальму первенства нам отдает,
Эта пальма, наверное, ель,
Обметенная инеем сплошь.
Это - мужество, это - метель,Это песня, одетая в дрожь.(курсив мой. М.К.)
Обращаю внимание читателя на строчки, выделенные курсивом. В них явственно просматривается гордость поэта за самое поэзию, за присущую ей энергию преодоления косности пространства. Можно было бы сказать больше. но ограничусь этим замечанием. И может быть еще тем, что образ Аполлона в снегу, выдуманного бога поэтов не случаен - и повторяется неоднократно, а, значит, - тревожит и не отпускает. А вот и второй текст, написанный, напоминаю, почти через двадцать лет.
"Аполлон в траве"
В траве лежи. Чем гуще травы,
Тем незаметней белый торс,
Тем дальнобойный взгляд державы
Беспомощней; тем меньше славы,
Чем больше бабочек и ос.
Тем слово жарче и чудесней,
Чем тише произнесено.
Чем меньше стать мечтает песней,
Тем ближе к музыке оно,
Тем горячей, чем бесполезней.
Чем реже мрачно напоказ,
Тем безупречней, тем печальней,
Не поощряя громких фраз
О той давильне, наковальне
Где задыхалось столько раз.
Любовь трагична, жизнь страшна,
Тем ярче белый на зеленом.
Не знаю, в чем моя вина.
Тем крепче дружба с Аполлоном,
Чем безотрадней времена.
Тем больше места для души,
Чем меньше мыслей об удаче.
Пронзи меня, вооружи
Пчелиной радостью горячей!
Как крупный град в траве лежи.
Такие вот замечательной мудрости стихи, наполненные простой и пронзительной, чистой и бескорыстной любви к поэзии - лежи в траве, схоронись. Переживи, ты не станешь от этого хуже, - станешь совершенней. И вины поэта в его безмерной преданности своему делу нет никакой. Как у Б. Окуджавы: "чем чище музыка любви, тем громче музыка печали"?
Да, времена пришли для поэзии не самые благоприятные: железный век чистогана вытеснил ее из числа всеобщих кумиров. Поэтов не ссылают, не сажают в тюрьмы, не расстреливают, - просто не замечают. В этих условиях нужно спокойное мужество продолжать делать свое дело. Мужество, присущее Александру Кушнеру в высшей, золотой мере. И питает его все же неистребимая вера в необходимость поэзии. Может быть, ей одной и удается пробиться сквозь безжалостную жестокость времени. И поэт вновь возвращается к теме Вот еще один "Аполлон в снегу", написанный уже совсем недавно, в 1999 ( "Летучая гряда",2000)
Научиться бы прочному ремеслу:
Шить, столярничать, печь пироги, паять, -
Но, ни к мере не склонные, ни к числу,
На поклон к аонидам идем опять.
Как мы с тобой угадали страну
Патриотизм - слово, которое сумело приобрести страшноватый оттенок в последнее время. И все же, все же. Разве мы не отвечаем своей жизнью, судьбой, творчеством перед землей, на которой родились и живем? Разве совсем нет обратной связи между тем, как мы проживаем на ней свою единственную жизнь и тем, какой она нам предстает, и какой мы ее оставим?
Если кто-то Италию любит,
Мы его понимаем, хотя
Сон полуденный мысль ее губит,
Солнце нежит и море голубит,
Впала в детство она без дождя.
Если Англию, тоже понятно,
А тем более, Францию, что ж -
Я впивался и сам в нее жадно,
Ах, на ней даже пятна,
Как на солнце - увидишь, поймешь.
Но Россию, со всей ее кровью,
Я не знаю, как это назвать?
Стыдно, больно. Неужто любовью?
Эту рыхлую ямку кротовью,
Серой ивы бесцветную прядь.
Да, любовью, иначе не назовешь. Любовью, в которой мы не вольны, но точно знаем, что на всей остальной планете - мы в гостях, и только здесь - дома. Может быть потому, что поэт - заложник языка, больше, чем кто-нибудь другой. Но только ли языка? Все питает его - и серый питерский туман за окном его квартиры, и заснеженные родные просторы, через которые мчится поезд неведомо куда, и весь окружающий его мир огромной, необъятной, непредсказуемой страны - это и его мир, другого не дано.
И свобода передвижения, обретенная так недавно, и используемая достаточно активно, ничего не меняет - она только делает более выпуклой мысль, чувство, что хотите - родина -понятие конкретное и неотменимое. Баратынский мечтал увидеть Италию всю жизнь, но, оказавшись там, сразу же начал испытывать ностальгию. Кушнер понимал все это даже тогда, когда пределом мечтаний была для него поездка в Чехословакию, - дальше не пускали.
Помните:
"Снег подлетает к ночному окну,
вьюга дымится,
Как мы с тобой угадали страну,
Где нам родиться!"?
Я спросил как-то у него, написал бы он сейчас, в конце девяностых, эти же строчки, и он сказал мне: "Конечно, да". "Трагическое мироощущение, присущее нам" - сказал он по другому уже поводу, а я подумал, да, конечно, иначе, откуда бы взяться стихам? Да, конечно, иначе как быть с тем ощущением, что родной Питер - это знакомый до мелочей кабинет, а вся страна - дом. Тогда -
"О, только б за окном синел родной город"
и,
"Когда страна из наших рук
Большая выскользнула вдруг
И разлетелась на куски,
Рыдал державинский басок
И проходил наискосок
Шрам через пушкинский висок
И вниз, вдоль тютчевской щеки"
Только так русский поэт может воспринять несчастье, происходящее с его страной, несмотря на "весь обман ее и зло", потому что было же и "тайное тепло" и возлюбленная тишина" и "глагол времен, металла звон" родной русской поэзии, от которой жизнь его неотделима.
Я скажу тебе, где хорошо - хорошо в Ленинграде.
Понять до конца стихи Александра Кушнера, посвященные родному Питеру нельзя, не зная города. Это так. Надо пройти вдоль Мойки, очутиться на Грибоедовском, удобном для знакомств канале, ощутить упругую энергию невской волны, постоять на промозглом ветру в переулке рядом с рекой, увидеть маленькие облака в небе над Суворовском проспектом. Да мало ли счастливых точных деталей выхватит глаз поэта из знакомого до мелочей и необъятной глубины пространства? Каждая деталь встанет точно на свое место, вызывая эмоцию, поражающую читателя тонкостью и многогранностью. Особенно, если и читатель знает и любит этот город.
Это обстоятельство, тем не менее, не дает вовсе повода классифицировать Кушнера как ленинградского, питерского поэта исключительно. Он своим творчеством давно перешагнул географические границы. Так же, как Евгений Рейн или Иосиф Бродский. Или, скажем, Анна Ахматова. И не потому, что в его стихах появляется Рим и Венеция, Амстердам или Бостон. Дело, конечно, в масштабе творчества.
Но, тем не менее! Есть, видимо, нечто в строгом настрое этого прозрачного и продуваемого балтийским города нечто, делающее родившихся в нем поэтов отличными от других, а поэзию их более сдержанной и точной. Кушнер, безусловно, принадлежит к этой же плеяде, и о чем бы он ни писал, его родной дом живет в нем и движет его пером.
Когда мне, в моем унылом и безликом Подмосковье вспоминаются родные места, а происходит это практически ежедневно на протяжение более чем двадцати лет, я вспоминаю желтый шестиэтажный дом-корабль на Калужском переулке, что неподалеку от Таврического сада. Не вспоминаю даже, - вижу внутренним зрением. И этот дом, и свет, струящийся из окна на шестом этаже.
И тепло становится на сердце - ведь это то самое место, где столько лет живет, и будет жить русская поэзия, которой спокойно и с достоинством, не отвлекаясь ни на какую суету, служит невысокий хрупкий человек. Он смотрит на эту жизнь с восторгом и ужасом, он любит ее, иногда несмотря ни на что и вопреки, и эта любовь перетекает в его замечательные стихи, рождая в читателях ответный восторг и питая их волю к жизни. Не буду обсуждать, нужна ли сейчас поэзия, не утратила ли она своих позиций. Зачем это? Лучше процитирую еще одно стихотворение:
Гряда, которую с тех пор назвать летучей
Мы рады, в сумерках редеет ради нас,
Стихи запомнивших, и стать не смеет тучей.
Струится свет колючий
Звезд, мироздания расцветивших каркас.
Стихи воздействуют примерно той же силой
И то же значат для меня,
Что для молящегося "Господи, помилуй".
Огонь и есть огонь, и вряд ли за могилой
Отличен тот огонь от этого огня.
Каждая строчка большого поэта по-своему организует окружающий мир, уменьшая степень его энтропии. И стихи Александра Кушнера здесь не только не исключение, но некий образец виртуозного обращения со временем и пространством. Важно еще и то, что с годами, от книги к книге, от стихотворения к стихотворению эта организующая функция его поэзии становится все очевиднее, не только не теряя при этом своей эмоциональной напряженности, но поднимая ее до уровня настоящей, глубокой страстности. Ибо Кушнер, при всей своей внешней сдержанности, поэт единой и могучей страсти, и страсть эта - любовь к жизни
В эти дни в Санкт-Петербурге выходит его книга, вся состоящая из новых стихов. Не могу дождаться того момента, когда она окажется в моих руках, и я открою первую страницу. Не это ли знак высшего читательского доверия: вот это ощущение счастливого нетерпения скорее, немедленно прочесть новые стихи любимого поэта? Ощущение, не покидающее меня уже сорок лет и никогда еще, ни разу не обманувшее.
Михаил Кукулевич, Купавна сентябрь 2002
Вернуться началу К оглавлению